ВИЗАНТИЯ И КРЕСТОНОСЦЫ


ВИЗАНТИЙЦЫ И ЛАТИНЯНЕ

Когда в последние годы XI века первый крестовый поход привел византийский Восток к непосредственным и прямым сношениям с латинским Западом, велик был контраст и глубоко различие между двумя цивилизациями или, вернее, между двумя встретившимися лицом к лицу мирами. В то время как недисциплинированные полчища крестоносцев-завоевателей, подобно стремительному потоку, наводняли Греческую империю, Константинополь все еще был одним из самых восхитительных городов во всем мире. Своим богатством, красотой памятников, роскошью дворцов, реликвиями, хранившимися в церквах, Константинополь возбуждал восхищение всего мира, и все те, кто побывал в нем, возвращались ослепленными его великолепием.
«За исключением Багдада, — пишет Веньямин из Туделы, — во всем мире нет равного ему города». Как сообщает Робер де Клари, в то время говорили, что «две трети мирового достояния находятся в Константинополе, а одна треть рассеяна по всему свету». Византийская столица, согласно одному остроумному определению, была Парижем средневековья. Она была, по словам Виллардуэна, «самым богатым городом мира», городом, «царившим над всеми городами». Но это было опасное благоденствие, ибо наряду с восхищением оно возбуждало всеобщую зависть и дорого обошлось империи в момент, когда обнаружилась ее слабость.
Рынок Константинополя, настоящий центр цивилизованного мира, был местом склада, сбыта и обмена товаров и произведений искусств всех частей света. Из рук его ремесленников выходило все, что только Средние века знали по части роскоши, самой дорогой и утонченной. По улицам его сновала пестрая и шумная толпа людей в пышных и живописных нарядах, таких великолепных, что, по выражению одного современника, «все они казались царскими детьми». На его площадях, окруженных дворцами и портиками, возвышались образцовые произведения античного искусства. В больших дворцах, Вуколеонском и Влахернском, таких обширных, что они казались городами в городе, длинными вереницами тянулись покои роскоши неслыханной. Путешественники, посещавшие Константинополь в течение XII века, крестоносцы-пилигримы, записывавшие своим наивным языком получаемые ими впечатления, — Вениамин Тудельский, равно как и Эдризи, Виллардуэн, а также Робер де Клари, не могут, описывая этот несравненный город, удержать своего восторга. Трубадуры Запада, до которых дошел слух о всех этих великолепиях, говорят о Константинополе как о волшебной стране, грезящейся в золотом сне. Путешественников ослепляли своим блеском храм Сятой Софии, необозримый императорский дворец, обращенный и к Босфору, и к побережью Малой Азии, сотни церквей и прежде всего несчетное, казавшееся бесконечным множество христианских святынь в этих церквях.

В Европе XI века Византия была действительно царицей изящества и красоты. В то время как суровые рыцари Запада имели одну заботу, одно развлечение — войну и охоту, византийская жизнь отличалась изысканно утонченной роскошью: тут господствовали изящество манер, изысканность в самых тонких удовольствиях, вкус к литературе и искусствам. И, быть может, гораздо более, чем материальным благоденствием этой великолепной столицы, бароны-крестоносцы были поражены пышным великолепием церемониала, окружавшим особу императора, всей этой сложностью этикета, образовывавшего пропасть между горделивым властелином Византии и остальным человечеством.
Император в украшенной жемчугом короне, облаченный в отделанные драгоценными камнями пурпурные шелковые одежды, которые дозволялось носить лишь ему самому и его ближайшим родственникам, казался наместником Бога на земле, поставленным высшей волей надо всеми королями и правителями. Византийский придворный церемониал имел такое же ритуальное значение, как богослужение. Власть императора была абсолютной и в государстве, и в церкви: он издавал законы, вводил налоги, регулировал торговлю, назначал епископов и патриархов и даже трактовал вопросы вероучения. Тем не менее его власть не имела деспотического характера; римское право оставалось в силе, а христианская ортодоксия была необходимым условием императорской мощи.
Император появлялся перед народом лишь в сопровождении блестящей свиты и вооруженной внушительной охраны, следовавших в строго определенном порядке. Вдоль всего пути процессии стояли толпы согнанного простонародья. Иногда воздвигались и особые деревянные подмостки, на которые вместе с музыкантами и исполнителями гимнов имели право взойти видные горожане, иноземные послы, знатные путешественники. Во время коронации и важных приемов на василевса надевали столько одежд и украшений, что он с трудом выдерживал их тяжесть. Перед василевсом простирались ниц, во время тронной речи его закрывали особыми занавесями, сидеть в его присутствии получали право единицы. К его трапезе допускались лишь высшие чины империи (приглашение к царской трапезе считалось великой честью). Его одежды и предметы быта были определенного цвета, обычно — пурпурного. Единственный из мирян, василевс, имел право входить в алтарь. В его честь слагались торжественные гимны и славословия. В своих грамотах он говорил о себе чаще всего во множественном числе: «царственность наша». Он не уставал восхвалять собственные деяния: все его неусыпные заботы и тяжкие труды направлены лишь на благо народа, и народ, разумеется, «благоденствует» под его скипетром.

Особенно помпезно обставлялся прием иноземных послов, которых византийцы старались потрясти величием власти василевса. До середины Х в. при византийском дворе считалось унизительным дать согласие на брак близких родственниц императора с государями иных стран. Впервые порфирородная принцесса, дочь Романа II Анна, была выдана замуж за «варвара» — русского князя Владимира — в 989 г. Еще дольше соблюдался обычай не предоставлять иноземным государям каких-либо регалий императорской власти. Константин VII рекомендовал при домогательствах подобного рода ссылаться на волю божью и заветы Константина Великого.
Последовательно и неуклонно отстаиваемая византийцами концепция исключительности власти василевса, торжественность придворного ритуала, величие дворцов, блеск и слава культуры древней империи действовали порой даже на повелителей крупных и могущественных держав средневековья. Быть как-то связанным с престолом на Босфоре (через родство или через получение почетного титула) значило в какой-то степени возвыситься среди прочих государей, не удостоенных этой чести.

Среди этого изящного общества, при этом дворе, с его церемониями и строгим чинопочитанием, западные крестоносцы производили впечатление людей неотесанных, довольно плохо воспитанных, неприятных, стеснительных, непрошеных гостей. Вместе с тем, полные глубокого презрения к этим грекам-схизматикам, неспособные в своем грубом самодовольстве понять хоть что-нибудь во всей этой утонченности, во всех этих оттенках учтивости, чувствуя себя уязвленными в своем самолюбии, как бы от недостатка внимания, наконец, и главным образом, возбужденные необычайным выставлением напоказ стольких богатств, латиняне не сделали ничего, чтобы смягчить свою резкость, и стали вести себя, по словам одного из своих вождей, самого Петра Пустынника, «как воры и разбойники». Надо читать писателей того времени, чтобы видеть, какое впечатление тревоги и недоумения произвело на греков неожиданное появление этих вооруженных полчищ, внезапно нахлынувших на византийскую территорию. «Появление франков, — пишет один свидетель-очевидец, — поразило нас до такой степени, что мы не могли в себя прийти». И перед лицом этих полчищ, «более многочисленных, — говорит Анна Комнина, — чем звезды на небе и песок на дне морском», перед лицом этих честолюбивых властителей, «грезивших Византийской империей», становится понятным, что дочь Алексея Комнина изображает перед нами императора, своего отца, «погруженным в море забот».

Таким образом, при первом же столкновении греки и латиняне отнеслись друг к другу с недоверием, и коренное соперничество, разделявшее эти две цивилизации, сказалось во взаимной подозрительности, в постоянных затруднениях, непрестанных столкновениях, во взаимных обвинениях, в насилиях и измене. Алексей Комнин и его окружение были чрезвычайно встревожены известиями о том, что, как писала позднее Анна Комнина, весь Запад, все племена варваров, бесчисленные франкские ополчения направляются к греческой столице. Нашествие этих «спасителей», двигавшихся на Восток с завоевательными намерениями, могло быть чрезвычайно опасным для Византии: ведь крестоносцев было не менее 100 тыс. К тому же среди них находились предводители, искони враждебные Византии, вроде Боэмунда и его соратников, которые, по словам той же Анны, «давно жаждали завладеть Ромейской империей».
Алексей I принял меры к тому, чтобы по возможности избавить византийские владения, через которые проходили рыцарские ополчения, от разнузданности латинян. Отряды печенегов, находившиеся на службе империи, получили приказ, сообщает Анна Комнина, «следовать и наблюдать за варварами и, если они станут нападать и грабить близлежащие земли, обстреливать и отгонять их отряды». Приказ этот неукоснительно выполнялся, о чем с раздражением упоминают латинские хронисты. Опасаясь крестоносного воинства и воздвигая различные преграды на его пути, Алексей I вместе с тем не прочь был использовать силы незваных пришельцев с Запада в интересах Византии. Он решил склонить их вождей к принесению ему ленной присяги за все те земли, которые будут завоеваны крестоносцами и которые Византия ранее утратила в результате успехов сельджуков и других восточных народов: Малую Азию, Сирию и Палестину. Чтобы сделать главарей рыцарства сговорчивее, василевс (еще в то время, когда ратники Божьи бесчинствовали на Балканах) начал наносить им с помощью печенежской конницы ощутимые удары. Несколько отрядов Раймунда Тулузского было разгромлено византийцами близ Редесто: крестоносцы бежали с поля боя, бросив оружие и оставив поклажу.
Одновременно в ход было пущено все искусство византийской дипломатии: греки являлись ее непревзойденными мастерами. Император выслал навстречу отрядам крестоносцев своих чиновников, распорядившись в изобилии снабжать их продовольствием. Когда в ноябре 1096 г. буря выбросила на берег Гуго Вермандуа и его доставили в Константинополь, Алексей I, рассказывает дочь василевса, «принял его с почетом, всячески выражал ему свою благосклонность, дал много денег и тут же убедил стать его вассалом и принести обычную у латинян клятву». Этим был создан своего рода прецедент.
Однако навязать остальным главарям крестоносцев вассальные узы оказалось все-таки сложнее. Когда лотарингско-немецкое ополчение Готфрида Бульонского подошло 23 декабря 1096 г. к Константинополю и расположилось лагерем близ входа в залив Золотой Рог, возникла острая конфликтная ситуация. Герцог уклонился от ленной присяги византийскому императору, хотя от имени последнего его склонял к ней сам Гуго Вермандуа. Тогда Алексей I, отбросив в сторону дипломатические экивоки, оцепил лагерь Готфрида IV печенежской конницей.
2 апреля 1097 г. произошла стычка императорских отрядов с лотарингцами: лучники Алексея I с константинопольских стен засыпали их градом стрел. Завязалась жестокая и страшная битва: упорно сражались и всадники вне города, и те, кто стоял на стенах. Император ввел в бой личную гвардию. Крестоносцев основательно потрепали, и тогда Готфрид Бульонский вынужден был уступить. По свидетельству Альберта Аахенского, Алексей I, согласно византийским обычаям, даже усыновил своего ленника. Готфриду отвалили много денег, устроили в его честь пышные пиры и вслед за тем поспешно переправили через Босфор. Вновь последовало распоряжение в изобилии доставлять всякое продовольствие крестоносцам, двинувшимся от Халкедона по дороге в Никомидию и разбивших затем свой лагерь в Пелекане.
Поспешность переправы имела свои причины: Алексей I не хотел допустить одновременного пребывания всех крестоносных ополчений под Константинополем, т.е. соединения, скопления варварской рати, которое грозило нарушить его замыслы. В особенности опасался император приближавшегося к столице войска исконного врага Византии — предводителя итало-сицилийских норманнов Боэмунда Тарентского. Однако именно Боэмунд, по крайней мере на первых порах, причинил императору менее всего хлопот. Его отряды прибыли к Константинополю 9 апреля 1097 г., и он, как говорит Анна Комнина, «понимая свое положение», без проволочек и колебаний согласился стать вассалом Алексея I.
Впрочем, никакого значения своей присяге норманнский искатель добычи не придавал, хотя и рассыпался в дружеских уверениях. Да и Алексей I, раздавая обещания и одаряя Боэмунда драгоценностями, сохранял бдительную подозрительность по отношению к новому вассалу, не собираясь — это показали дальнейшие события — всерьез принимать во внимание обязательства, вытекавшие для него самого из положения сюзерена. В конце апреля войско князя Тарентского также было переправлено в Малую Азию.

В это время близ Редесто появилось внушительное ополчение Раймунда Тулузского. К Константинополю стали подтягиваться и другие рыцарские отряды. Под стенами столицы сосредоточились весьма крупные силы вооруженных паломников. Город переживал тревожные дни. Алексей I, правда, предусмотрительно позаботился о том, чтобы «спасители Гроба Господня» не наводнили столицу. Им разрешено было входить туда только небольшими группками. Но и такие меры предосторожности были малодейственными. На улицах нередко завязывались столкновения между греками и крестоносцами. Византийской аристократии рыцари казались дикарями, и своим поведением пришельцы словно старались поддержать эту репутацию: держались грубо, вызывающе, заносчиво. Так, во время приема в императорском дворце один из титулованных западных мужланов уселся на трон василевса. Пригороды Константинополя крестоносцы грабили, у греков отбирали продовольствие.
Того, что предоставили власти, оказалось мало для прокормления прожорливой оравы воинов христовых, не склонных предаваться лишь коленопреклоненным молитвам в церквах, но зарившихся на все богатства огромного города. Он произвел на них сильное впечатление: не случайно капеллан Фульхерий Шартрский, участвовавший в походе и побывавший в Константинополе, оставил его насыщенное реалистичными деталями описание. И этот же благочестивый пастырь не устает восхищенно перечислять дары, полученные рыцарями от византийского самодержца, который выдал им «вволю из своих сокровищниц — и шелковых одеяний, и коней, и денег».
Льстя одним, задабривая посулами и одаривая других, умело скрывая собственные страхи и опасения, Алексей I твердо вел свою линию: добивался от главарей христова воинства клятвы в том, что все города и земли, которые им удастся отвоевать у сельджуков, будут возвращены Византии. Многие не сразу соглашались пойти навстречу этому требованию. Граф Раймунд Тулузский наотрез отказался от вассальной присяги, заявив, что взял крест не для того, чтобы самому стать господином, и не для того, чтобы сражаться за кого-либо иного, кроме одного Бога: только ради него-де он оставил свои земли и богатства. Боэмунду Тарентскому пришлось уговаривать строптивого провансальца, не обладавшего присущей норманну гибкостью. Однако уговоры не помогли.
Тогда Алексей I попробовал проучить Раймунда силой, употребив тот же прием, который принес желанные плоды при переговорах с Готфридом Бульонским. Куда там! Граф Тулузский — а он, по выражению одного историка, был благочестив, как монах, и жаден, как норманн, — опасался, что присяга императору лишит его земель, приобретение которых являлось его заветной целью. В конце концов 26 апреля 1097 г. Раймунд IV согласился лишь на расплывчатое обязательство: не причинять ущерба императору, его жизни и чести. Это было некое подобие вассальной присяги, но не более. Тем не менее Алексея I удовлетворила и такая эрзац-клятва. Вскоре василевс и граф Тулузский тесно сблизились между собой: почвой для такого сближения послужила общая враждебность к Боэмунду Тарентскому.
В конце концов дипломатические ухищрения византийцев взяли верх над строптивостью и алчностью крестоносных предводителей. Еще большее значение, однако, имело иное: рыцарям пришлось пойти на компромисс, поскольку наиболее проницательным из их предводителей было ясно, что успех войны с сельджуками в немалой степени зависит от взаимоотношений крестоносцев с остающейся у них в тылу Византией. Само собой, в большинстве своем новоявленные вассалы василевса, памятуя о порядках, царивших у них на родине, понимали и другое — то, что решающим фактором, который определит судьбу будущих завоеваний, явятся не юридические формальности, а реальное соотношение сил.
Характерный эпизод, рассказанный Анной Комниной, служат довольно любопытными показателями настроений обеих сторон. Когда Боэмунд Тарентский прибыл в Константинополь, он нашел во дворце, приготовленном по распоряжению императора для его приема, накрытый и роскошно убранный стол. Но осторожный норманн слишком хорошо помнил, что он некогда был врагом царя, чтобы не сохранять в глубине души некоторого недоверия.

«Коварный Боэмунд не только не отведал кушаний, но даже не захотел дотронуться до них кончиками пальцев. Он тотчас оттолкнул их от себя и, не обмолвившись и словом о своем подозрении, стал раздавать блюда присутствующим; он делал вид, что милостиво одаряет всех, а в действительности, как было видно всякому проницательному человеку, готовил им смертельный напиток. Он даже не скрывал, что хитрит, до такой степени Боэмунд презирал своих людей. Сырое же мясо он велел приготовить собственным поварам по обычаям своей страны. На другой день он спросил тех, кому роздал кушанья, как они себя чувствуют. Они ответили: «Даже очень хорошо», и сказали, что не испытывают никакого недомогания. Тогда Боэмунд открыл свои тайные мысли и произнес: «А я, помня о своих войнах с Алексеем и о прежней битве, побоялся: не решил ли он умертвить меня, подмешав к еде смертельный яд».(«Алексиада»)

Как видно, греческое гостеприимство не внушало крестоносцам безграничного доверия. Надо сознаться, с другой стороны, что латиняне были гости чрезвычайно неудобные. Надо знать, в каком тоне византийские летописцы говорят об «этих французских баронах, по природе своей бесстыжих и дерзких, по природе своей жадных на деньги и неспособных противостоять никакой своей причуде, и кроме всего этого, болтливых, как ни один человек в мире», и как с утра эти нескромные посетители заполняли дворец, нимало не заботясь об этикете, надоедали императору нескончаемыми речами, без всякого предуведомления входя к нему со своей свитой, фамильярно заводя с ним беседы и даже не давая ему времени позавтракать, а вечером сопровождая его до самых дверей его спальни, чтобы попросить у него денег, милости, совета, а то так просто, чтобы поболтать еще немного. Придворные были возмущены таким неуважением к этикету. Но благодушный царь Алексей, прекрасно знавший раздражительный нрав своих гостей, смотрел сквозь пальцы на все их выходки, думая прежде всего о том, чтобы избежать столкновения.

Впоследствии латиняне сильно жаловались на неблагодарность, коварство, на измену греческого императора и его подданных, возлагая на одного Алексея всю ответственность за последующие неудачи крестового похода. На самом деле это чистейшая легенда, тщательно поддерживаемая всеми врагами византийской монархии и отголосок которой, передаваясь из века в век, объясняет все несправедливые и упорные предрассудки, и в наши дни еще бессознательно существующие относительно Византии. На самом же деле, вступив в соглашение с крестоносцами, Алексей верно держал свое слово, и если произошел разрыв, то причину надо искать главным образом в недобросовестности латинских рыцарей.

Можно бы предположить, что, учащаясь, сношения между Западом и Востоком станут лучше. Случилось противное. В течение всего XII века, когда, благодаря второму и третьему крестовым походам, Византия вновь столкнулась с латинянами, опять появились следы того же соперничества, еще более острого и все увеличивающегося с каждой новой встречей. Все то же недоверие, все те же обвинения, все то же коренное непонимание положения с обеих сторон. Со стороны недисциплинированных воинов-крестоносцев все те же грабежи, те же насилия, те же высокомерные требования; со стороны греков все те же меры, часто довольно бесчестные, употребление которых открыто признают и рекомендуют византийские летописцы, чтобы отделаться от неудобных посетителей и отбить у них охоту новых посещений. Между императором и латинскими рыцарями те же затруднения по части этикета; и все больше и больше в головах латинян зреет мысль, что для того, чтобы покончить с этими мало надежными союзниками, с этой Греческой империей, скорее вредной, чем полезной для крестового похода, существует одно только средство: прибегнуть к силе. В лагере Людовика VII, как и в лагере Барбароссы, серьезно подумывали о взятии Константинополя; в середине XII века был выработан план крестового похода уже не против неверных, а против византийцев. И когда, наконец, вследствие целого ряда несчастий, постигших священные походы, на всем Западе мало-помалу упрочилось настроение, враждебное Греческой империи, когда к старой назревшей злобе прибавилось представление, становившееся все более и более ясным, о богатстве, а также и слабости Византии, латиняне не могли больше противиться искушению. Бароны четвертого крестового похода, отправившись на освобождение Гроба Господня, кончили тем, что взяли Константинополь и разрушили престол василевсов при молчаливом согласии папы и при одобрении всего христианского мира.

Тем не менее от продолжительного соприкосновения двух цивилизаций, от этих отношений, часто плохих, но постоянных и близких, для Византии произошли важные социальные последствия. Византийское общество, до тех пор такое недоступное латинскому влиянию, благодаря им в течение этого периода преобразовалось коренным образом. В Византию непрерывным потоком стремились все западные искатели приключений. Вместе со всеми этими людьми, такими различными по своим качествам: важными феодальными баронами, венецианскими и генуэзскими купцами, папскими посредниками, — идеи и нравы латинян действительно проникали на греческий Восток и незаметно видоизменяли его.
Несомненно при этом столкновении двух цивилизаций франки тоже многое позаимствовали у нового мира, куда их закинула судьба, и тот отпечаток, какой наложила Византия на латинские княжества Востока, служит немаловажным доказательством силы ассимиляции, которую Греческая империя сохраняла еще в XII веке. Но было и обратное действие Запада на Восток, сказавшееся в политике, а равно и религии, и еще больше в общественной организации, вплоть до литературы.

С тех пор как в 800 году Карл Великий восстановил западную Римскую империю, и даже раньше, Византия все больше переставала быть европейской державой и становилась исключительно восточным государством. В XII веке она вновь заняла выдающееся место при решении всех важных дел европейского и христианского мира. Как некогда Юстиниан, так теперь Мануил Комнин мечтал о восстановлении всемирной империи. Его честолюбивая и деятельная политика, переходя тесные пределы Балканского полуострова, простиралась до Венгрии, вплоть до восточного побережья Адриатики, выражала претензию на обладание Италией, оспаривая у самого Фридриха Барбароссы его императорский титул. Его дипломаты работали в Генуе, Пизе, Анконе и Венеции; его эмиссары интриговали в Германии и в Италии; его послы вели одинаково переговоры как при французском, так и при папском дворе. И если его широкие замыслы в конце концов не привели ни к чему, тем не менее надо признать, что в течение всего XII века Константинополь оставался одним из главных центров общей европейской политики.

Вопрос о соединении церквей, постоянная мечта и желание пап, со своей стороны, затягивал Византию в дела Запада в течение XII и XIV веков. Как ни слаба была тогда Греческая империя, тем не менее союзом с ней не приходилось пренебрегать. Противники Рима, как, например, Фридрих II, домогались его для противодействия римскому первосвященнику; в свою очередь папы прибегали к нему в целях обуздания честолюбия королей Неаполитанских. Предмет вожделений латинских князей, а также корыстных посягательств пап, Византия времен Палеологов и Комнинов непрестанно, и не без тревоги, обращала свой взор на Запад.
Но влияние латинян на греческий мир сказалось в особенности в явлениях социальных. При дворах Запада, в Германии, Италии, Франции, василевсы искали себе жен, достойных подруг своему величию. Мануил Комнин женился на немке, графине Берте Зульцбахской, свояченице короля Конрада III, и по смерти этой принцессы он и вторую жену берет среди тех же латинян; выбрав было сначала Мелисенду Триполийскую, он в конце концов остановился на Марии Антиохийской, самой прославленной красавице во всей франкской Сирии. Сын Мануила, Алексей II, женился на сестре Филиппа-Августа, Агнессе Французской. Позднее Иоанн Ватац женится на Констанции Гогенштауфенской, Андроник II на Иоланте Монферратской, Андроник III - сначала на Агнессе Брауншвейгской, затем на Анне Савойской; Иоанн VIII первым браком женат был на одной итальянской принцессе. Точно так же франкские государи Сирии и Эллады охотно женились на царевнах императорского дома Комнинов или Палеологов. Следуя примеру столь важных особ, более мелкие владельцы, рыцари и люди среднего сословия, поступают так же, и на всем латинском Востоке образуется раса метисов, полугреков-полулатинян, называемых гасмулями и образующих как бы звено между двумя цивилизациями.
В конце XIV века Иоанн V посещает Италию и Францию, а его сын Мануил II несколько позднее отправляется в Венецию, Париж и Лондон; в XV веке Иоанн VIII проводит некоторое время в Венеции и Флоренции. Но в особенности от этих постоянных сношений преобразовался византийский двор, появились другие нравы, иные увеселения, иные празднества, завелось более рыцарское обращение, сделавшее греков соперниками западных воинов. Обратите внимание, чтобы ограничиться одним примером, что представляет из себя такой император, как Мануил Комнин. Он так же безумно храбр, как латинские бароны; подобно им, он любит всякий спорт, охоту, турниры, охотно вступает в бой на копьях с лучшими франкскими рыцарями. Как истый паладин, он хочет заслужить любовь своей дамы искусным ударом меча, и один греческий летописец рассказывает, что жена его с радостью заявляла, что, хотя она и родилась в стране, где хорошо знали, что такое храбрость, тем не менее она никогда не встречала более совершенного рыцаря, чем ее муж. Когда в 1159 году Мануил прибыл в Антиохию, он восхитил всех латинских баронов своей величавой внешностью, своей геркулесовой силой, своей ловкостью на поединках и великолепием своего вооружения. На турнирах, продолжавшихся восемь дней на берегах Оронта, византийская знать состязалась с франкской в мужестве и изящной воинственности. Сам император на великолепном коне, сплошь покрытом золотой попоной, появился на арене и среди сверканья копий, хлопающих знамен, уносимых мчащимися конями, «на этих игрищах, где, — как говорит один летописец, — было столько разнообразного изящества, что казалось, Венера вступила в союз с Марсом и Беллон с грациями», царь одним ударом сразил двух из наилучших латинских рыцарей. Бега Ипподрома, некогда так страстно любимые в Константинополе, были теперь заменены турнирами, а при снаряжении византийских войск стали входить в употребление военные одеяния Запада. Сохранились описания борьбы на копьях, производившейся в присутствии прекрасных придворных дам, и этими описаниями мы обязаны самому императору Мануилу. И среди латинских советников, которыми он любил себя окружать, стоя во главе солдат, набранных на Западе, при дворе своем устраивая постоянно празднества и увеселения во вкусе латинян, Мануил Комнин действительно казался монархом земли франков. Латинские летописцы Сирии, не находящие для него достаточно восторженных похвал, несомненно, признали его за своего, и это представляет красивую, вполне рыцарскую черту, ясно показывающую, как многому научился этот византийский царь благодаря сношениям с западным миром.

Можно привести и много других западных обычаев, точно так же вошедших в привычки и даже в судебные нравы Византии. В этой стране, где в течение стольких веков суд совершался лишь на основании писаных законов и свидетельских показаний, в XII веке судебный поединок, как и у латинян, является доказательством или опровержением обвинения, а испытание огнем предлагается подсудимым для оправдания себя в публичном или частном преступлении. Теперь ревнивый муж, желая уличить жену в прелюбодеянии, прибегает к суду Божьему, а не к своду законов Юстиниана; тем же испытанием огнем предлагают Михаилу Палеологу, побежденному на поединке своим обвинителем, очиститься от обвинения в государственной измене. Точно так же к Божьему суду прибегают начальники стоящих друг перед другом войск, когда обращаются один к другому с вызовом и предлагают решить спор на бранном поле один на один. Если, наконец, хотят еще по другим примерам судить о глубине влияния этих рыцарских нравов, можно найти разительные тому доказательства в произведениях народной литературы. У византийцев XIII и XIV веков, по-видимому, был крайне развит вкус к романам, где описывались всякие приключения. Это истории о странствующих рыцарях и прекрасных принцессах, рассказывающие о бесчисленных турнирах и удачных ударах меча; как у трубадуров или миннезингеров, почтение к феодалу является в них необходимым общественным звеном, «турнир любви» — первой обязанностью паладина. Нигде лучше не видно смешения мод, нравов, обычаев, происшедшего тогда на Востоке и придавшего этому смешанному обществу столько живописного и странного. Но вот что еще замечательнее. Под влиянием Запада в Византии, всецело пропитанной античными традициями, герои самой Илиады преобразуются в паладинов. Ахилл превращается в прекрасного рыцаря, скитающегося по свету со своими двенадцатью товарищами в поисках приключений, в победителя на турнирах, в любовника прекрасных принцесс, в христианского паладина, который умирает в Троянской церкви, изменнически умерщвленный Парисом.

Однако нравы Запада проникали лишь в избранное лишь в высшие круги. Народные массы оставались в данном случае совершенно невосприимчивы, а равно невосприимчивой была и греческая церковь. В то время как политики, дипломаты, важные особы, из расчетов или по симпатии, сближались с латинянами, в народе, более их страдавшем от этого насильственного вторжения чужеземцев, от беззастенчивой эксплуатации итальянских торговцев, в духовенстве, испуганном и скандализованном возможностью сближения с Римом, чувствовалось, наоборот, все возраставшее недовольство. Политические опасения, соперничество в торговле, затруднения религиозные — все это, вместе взятое, явилось причиной обострения векового несогласия, что сделало еще более неосмысленной и фанатичной закоренелую злобу. И перед лицом угрожавших турок ненависть к Западу сильнее всего разжигала души византийцев; но, как ни была яростна и страстна эта ненависть, ее никак нельзя назвать слепой. В то самое время, как близился последний час Византии, западные государи думали не столько о ее защите, сколько о ее покорении.